"В болезнях прежде врачей и лекарств пользуйся молитвой"
Прп. Нил Синайский
Глеб лежал, уставившись в синий потолок, на бывшей леркиной кровати в абсолютно пустой комнате абсолютно пустого дома, бессознательно теребил рукой старый мех детского лериного медведя и думал-думал-думал…
Последний месяц был туго нашпигован «фаршем» как сарделька, которая вот-вот с характерным свистящем криком лопнет в кипящей воде, образовывая глубокую трещину во всю длину, и корежась от этой трещины. Сардельки он любил, но мама считала, что семья достаточно обеспечена, чтобы не покупать «всякую дрянь». А сейчас мама лежала где-то далеко, «стабильно тяжелая», и шансы есть сардельки каждый день, как мечталось в голодном детстве, оставались слишком большими. Почти такой же «стабильно тяжелый» Диня лежал тоже где-то там. В «где-то-тамном» там же оставался отец и, возможно, Лера. Во Второй городской пульсировала сейчас жизнь всех, кто был Глебу дорог, и кому он был бессилен помочь. И все же идея того, что мамы в его жизни, возможно, не станет уже в следующий миг, никак не могла впихнуться в «сардельку» понимания. Мысль приходила, но при всей величине вероятности события, не вызывала эмоций как невозможная. Больше занимало недоумение тому, при чем тут опять Лера. В его жизни, конечно, «Лера» всегда и всё ещё была «при всем», но у мамы с ней всегда было сложно…
Отец позвонил ему, сидящему дома, — сразу после того, как маму взялся оперировать Гордеев, — и после опустошающего сообщения о трагедии с «нашей мамой» страшным каким-то от отчаяния голосом попросил «съездить в какой-нибудь храм поставить свечку».
Глеб знал только кладбищенскую церквуху, но кладбище было за городом, на противоположном от их коттеджного района конце. И добрался он до туда только часа через полтора. И все полтора часа внутри был ступор. Абсолютная пустота. Он ехал в кладбищенский храм ставить свечку Богу за живую маму, но сама идея молитвы Богу не пробивалась в эту глухоту пустоты. Он бы с большим рвением помчался в больницу. Куда мчался, когда оперировали Дениску. Тогда отец не отправлял его «ставить свечку». Глеб не знал, как переживал папа его собственное ранение, но вопрос «почему сейчас — так» мелькнул. Потому что Денис не родной сын? Потому что шансы у Дениса (и самого Глеба) были выше? Потому что не хотел, чтобы сын видел мать такой?
Несмотря на пустоту внутри, где-то там же была абсолютная уверенность в том, что он, Глеб, делает важное и… важное. Было не подобрать другого слова.
Свечек Глеб набрал, наверное, на тысячу. Толстых как гордеевские пальцы, как те сардельки из детства, не влезавших толком ни в один подсвечник. Бог будто отказывался принимать их, и это заполнило пустоту досадой. Как в насмешку, легко вставить восковые бревна можно было только «за упокой» — там был насыпан песок. Но Глебу не надо было «за упокой». Досада постепенно перерождалась в упрямую злость. Он не был суеверным. Все эти глупости с черными кошками, тельцами в стрельце и капустинскими заговорами ячменей вызывали у него смех. Но тут вдруг простая физическая возможность поставить дорогущие, «от души», свечи исключительно на канон прошибала как пророчество о смерти мамы.
Мимо него откуда-то сбоку к алтарю прошел тощий парнишка в черном. Но, не дойдя, развернулся, глянул пристально на Глеба и подошел:
— Ого, сколько Вы накупили, — «парнишка» улыбнулся светло, и Глеб, подняв на него сердитый взгляд, увидел редкую пушистую рыжину бородки и длинных волос и блеснувшую цепочку с большим крестом, — если вы «о здравии» молитесь, давайте-ка я Вам сейчас инструмент вынесу, подточим Ваши свечечки, — слово «свечечки» никак не подходили к свечищам, а батюшка тут же ответил на потенциальное обвинение: — Такие, как Ваши, обычно за упокой берут, целевая аудиотрия у нас, сами понимаете… А в песок все равно, какие, все помещаются.
«Парнишка» стремительно двинулся в алтарь, заставляя свой черный балахон трепыхаться как флаг на ветру, и вернулся с перочинным ножичком.
Он забрал у Глеба свечки, отмахнувшись от лобовского «давайте я сам», удивил тем, как резко присел, словно рухнул, на корточки, быстро-быстро сточил каждую свечку в какую-то пластиковую плошку, и так же молниеносно распрямил ноги:
— Ну, вот. Готово. Может могу Вам еще чем-то послужить? — уточнил он, выбирая странный глагол «послужить» вместо ожидавшегося «помочь». Так что Лобов даже чуть не забыл поблагодарить.
Глеб никогда не говорил ни с какими священниками, тем более с ровесниками, ранение заставило переосмыслить многое, но сейчас, придя в храм, он «застрял» на идее заставить толстый воск уместиться в слишком маленьком гнезде, так и не дойдя до более-менее осознанных «просьб» за маму. Он пожевал губу. Слишком молодой для звания «батюшка» священник, только что двигавшийся так стремительно, застыл сейчас знаком вопроса. Спустя полминуты оба заговорили одновременно:
— Ну, ладно, если понадоблюсь, позовите. Я отец Лазарь, — о.Лазарь сделал рывок развернуться.
— Кому можно за маму помолиться? Оперируют сейчас, — решился Глеб, вспоминая смутную историю воскресшего Лазаря и против воли начиная воспринимать прозвучавшее имя как намек от Бога на благополучный исход с мамой.
— Как имя? — тут же развернулся обратно батюшка.
— Глеб, — не понял Лобов, а потом сообразил: — Алла.
— Алла… идем, — Глеба живо взяли за локоть и как телепорт повлекли куда-то вбок, — здесь у нас икона «всех святых», отдельно Аллы нет, но зато здесь рядом святые врачи…
Обструганная, как бобром покусанная, сарделька свечки почти легко вошла в гнездо. В голове Глеба было так же пусто. Все, что пришло на ум это: «Господи, это Тебе за маму».
— А давайте молебен о здравии послужим, хотите? — предложил вдруг не отошедший пока от Глеба священник, — или спешите? Жертвовать не обязательно, Вы уже столько свечей дорогих купили, — тут же живо добавил он.
Они были одни, не считая свечницу. Глеб написал имена. Мама, отец, Дениска, Лера… Подумал и вписал Гордеева как неотделимую теперь часть Чеховой… Пока писал, о.Лазарь ловко выспросил про каждого. Лобов скупо отсыпал фактов. После молебна батюшка лихо припахал помочь ему в алтаре на начинавшейся через полчаса вечерней службе. Глеб отказался, но, от неожиданности недостаточно резко, поэтому в конечном итоге обнаружил себя одетым в коротковатую для его роста блестящую золотом парчовую рубаху, подающим кадило, сухой спирт к нему, какие-то тексты и выходящим из алтаря с зажженой свечой.
Он ничего толком не понимал: ни текстов, которые читал священник, ни текстов, которые одиноко пела свечница где-то за алтарной стенкой. Пустота в сердце и в мозгу не сдавалась. И только когда священник измазал его лоб пахнувшим мамиными духами маслом, дрогнула и стала рассеиваться. Наравне с содрогающей тревогой за маму, соленой тоской по Лере внутрь вползало осознание, как сильно ему сейчас помог этот щуплый юнец с «отрицательным весом» и солнечным пушком вместо бороды. Не Глеб помогал священнику, наоборот, тем, что просто был рядом и вовлекал в непонятную новую деятельность чисто физически, священник помогал Глебу и прийти в себя, и не удариться в отчаяние.
— Исповедоваться желаете? — между поручениями «подать», «поднести» и «подержать» закинул камень о.Лазарь.
Глеб подобного желать не мог, он смутно понимал вообще, о чем речь. Священник «отвлекся» на молитву, и тут же «в перерыве» быстро пояснил, что это такое, без всякого покушения на продавливание. И у Глеба вдруг — резко, как вспышка, — вознило ощущение, что он тут с этим священником как студент-медик в операционной. Когда хирург может отвлечься на объяснение, но это не будет «отвлечением», это будет все та же операция — как здесь происходила та же служба, — просто это соучастие станет осмысленней. Перед тем, как впустить Глеба в алтарь, о.Лазарь предупредил о запрете касаться Престола и проходить через центральные врата. И в операционной никто из студентов, даже Лера — в первый раз точно, — не смел касаться тела больного. Но как хирургу требовался кто-то, кто подаст инструмент и промокнёт пот со лба, так и священнику нужен был помощник. Возможно, священник мог обойтись, Глеб не был уверен. Но Лобов ощутил вдруг себя действительно нужным, на месте. Инсайт пришел так внезапно, что вопрос про исповедь остался без ответа. Но не повис, а словно сдетонировал какую-то внутреннюю работу мысли и души, подсветил темные, в едкой пыли и паутине, уголки последней. Пришло ужасающее осознание, например, что на месте Березняковой и Усача могла оказаться мама, что мама могла оказаться и на месте Дидюшкиной, и на месте Пермяковой… Что ему со всей его любовью к Чеховой с таким багажом подлостей даже без Гордеева рядом с ней совершенно невозможно было бы быть… Она, конечно, смогла простить его и принять тогда, когда он умирал, но полюбить — нет. Не то, чтобы Лобову было когда-то осознанно нужно, чтобы его любил и простил Бог, но сейчас он был нелогично убежден, что эту любовь и прощение Бог выдал ему авансом. Иначе зачем бы о.Лазарь так возился с первым встречным.
Служба закончилась, а телефон так и молчал. Ни звонка, ни смс. О.Лазарь бодро и ненавязчиво и так же стремительно увлек Глеба попить чай в каморке под лестницей на клирос. За певчей свечницей заехал муж, о.Лазарь быстро сунул ей в руку бумажки «зарплаты», перекрестил, и они остались вдвоем.
— Сегодня не густо, народу почти не было никого, — просто объяснил скромный набор сушек и конфеток на столе священник, — вот после «родительских» я мешками потом отвожу в тюрьму. Мне хотели заключенных в «нагрузку» дать, но из-за того, что я выгляжу молодо, не дали. А я все же иногда… Вас подвезти куда-нибудь?
Батюшка сменил тему как-то резко, и тут у Глеба завибрировал телефон.
Он почему-то уже словно знал, что скажет отец. И что «всё, что возможно было…», и что «осталось ждать», и что «не нужно приезжать», а он, отец, таки «останется в больнице…».
Глеб нажал отбой, откинулся на стуле, запрокинув голову назад, касаясь стены, и заговорил. Про Березнякову, про травлю Леры, про…
Что это была исповедь, понял только когда о.Лазарь серьезно спросил: «каетесь?» и, встав, накрыл его голову своим красным «передником» с неприличным названием «епитрахиль».
— Подумайте, что и как бы Вы хотели в своей жизни изменить, исправить еще… И приходите, — сказал на прощание о.Лазарь, — Да Вы и так приходите, просто, — быстро улыбнулся он тут же, широко крестообразно махая правой рукой.
Глеб заехал-таки в больницу, обнял отца, узнал про Емельянова, постоял рядом с реанимацией, приехал домой… И внутри все крутилось это «что и как Вы хотели бы изменить, исправить в своей жизни»…
К себе не хотелось. Он открыл лерину комнату, откуда она второй раз за короткое время уехала в новую жизнь - к Гордееву. И позволил себе то, чего не мог при ее жизни здесь: лег на ее кровать.
Отредактировано ЧеЛо-век (2023-06-05 21:59:24)